Маленькая лилия. Глава 17. Камень для имён
Январь пришёл на Окинаву с тяжёлыми, затяжными дождями.
Они лили трое суток напролёт — мелкие, косые, пронзительно-солёные потоки, принесённые со стороны океана. Воздух пах мокрым железом и остывающей гарью. Красная глина Мавасиасато превратилась в жидкое, бурлящее месиво, которое намертво липло к деревянным гэта и босым ногам, словно сам остров не хотел никого отпускать. Тонкие фанерные стены дома Накаям разбухли от сырости, покрылись тёмными разводами и тихо шуршали при каждом порыве ветра, как старая ширма. Ржавая жестяная крыша гудела без умолку, превращая лачугу в утробу огромного, неровно бьющего барабана.
Но к воскресному утру затяжной шторм иссяк. Солнце выкатилось над холмами резко, жадно и слепяще, словно торопилось выжечь следы непогоды. Остров заблестел, вымытый до самых костей: растерзанная земля отливала глубоким бордовым блеском, листья пандануса сверкали, как очищенная медь, а над плоскими крышами лагерных бараков поднялся густой, белый пар. Окинава дышала — тяжело, влажно, но в полную грудь.
Смерть на этом острове не уходила глубоко под землю. Она лежала на самой её поверхности, как россыпь колотых ракушек после жестокого шторма. К зиме Окинава, упрямо зарастающая молодой, ядовито-зелёной травой, стала похожа на роскошный изумрудный саван, под которым покоились тысячи непогребённых судеб.
Каждое воскресенье, едва первые лучи пробивали туман, группы выживших добровольцев отправлялись на южное побережье. Старики, женщины, подростки — они медленно пробирались вдоль береговой линии скал Киян и Мабуни. Там, где острые, зазубренные коралловые камни, похожие на клыки доисторических чудовищ, рвали в клочья обувь и кожу, люди искали то, что оставили после себя месяцы ветров, дождей и приливов. Они не копали. Они собирали. Обломки костей, куски истлевшего армейского сукна, ржавые пряжки, пуговицы с гравировкой сакуры, американские жетоны, потемневшие цепочки с буддийскими амулетами. Берег возвращал мертвецов неохотно, по частям.
В джунглях было ещё тяжелее. За полгода тропическая зелень поглотила следы боёв: оплела лианами разбитые орудия, засыпала папоротником входы в пещеры. Но местные жители — охотники и сборщики лечебных трав, знавшие каждую расщелину — находили то, что спрятала природа. Иногда фрагмент черепа, иногда просто потемневший затвор винтовки и тяжёлый, сладковатый запах, который невозможно было перепутать ни с чем. На месте находки вбивали деревянный колышек, обмотанный куском белой парашютной ткани.
Координаторами этого страшного, терпеливого труда стали Сэйко и Усаги. Те самые две девочки из отряда, которые когда-то принесли в школу известие о вернувшемся Кобаяси. Их лица за эти месяцы приобрели оттенок старой рисовой бумаги, а под ногтями, казалось, навсегда въелась сухая лагерная грязь. Теперь они, с холодным усердием архивариусов, сортировали находки. Сэйко чертила карты на обрывках американских картонных коробок из-под сухих пайков, отмечая точки крестиками. Усаги вела записи: имена, если удавалось разобрать гравировку, или просто номера, если от человека оставался только кусок металла.
Юрико и Мико обычно присоединялись к ним по выходным, когда школьный тент пустовал. Их пальцы, привыкшие к мелу и книжным страницам, безропотно прикасались к остывшей памяти земли. Но не в это воскресенье. В этот день их ждали дома.
Сома вернулся с рынка Макиси к полудню.
Он входил тяжело, и дом содрогался от его шагов: сначала глухой, жёсткий удар деревянного протеза о порог, затем скрип просевшей половицы, и сразу вслед за этим — запахи. В последнее время от Сомы пахло не только кедровой стружкой и потом. Он приносил с собой острый, горький дым дешёвого японского табака, который курил на рынке, зажав сигарету в углу рта, и этот дым въедался в его широкие, мозолистые ладони.
Рынок Макиси стал для старшего брата Юрико новой передовой. Среди хаоса, ржавого железа и гнилых досок он сколотил небольшую мастерскую: навес из дырявого брезента, верстак из досок американского склада и три снарядных ящика вместо стульев. Он чинил табуреты, точил рукояти топоров, строгал доски для заборов. К нему шли, потому что его работа была честной и дешёвой.
Но не только плотницким делом промышлял Сома. На рынке шёпотом поговаривали, что одноногий Накаяма умеет доставать вещи, которых не было даже у распределителей администрации: американскую сгущёнку, медицинский спирт, мотки медной проволоки, куски настоящего заводского мыла. Его протез, глухо стучащий по грязи Макиси, стал своего рода пропуском в мир серой контрабанды, где выживание мерилось способностью молчать и быстро обменивать нужное на необходимое.
Хината ходил с ним по субботам. Мальчик крутился у верстака, подавал инструменты и впитывал законы рыночной жизни быстрее, чем катакану. Именно Хината, болтая босыми ногами на крыльце, первым выдал тайну Сомы неделю назад.
— Дядя Сома кого-то нашёл, — сообщил он тогда, усердно размазывая уголь по картонке. — Женщину. Красивую. Она приходила к верстаку три раза. Он ей стул отремонтировал. А потом они вместе пили чай из термоса. Она тихая. Очень тихая. Как Мико-нээ. Только Мико-нээ тихая, потому что думает, а эта — потому что грустная.
Юрико тогда поразилась, как точно шестилетний ребёнок уловил разницу между двумя видами молчания. Сома тогда лишь густо покраснел сквозь чёрную щетину и промолчал. А сегодня эта женщина пришла к ним.
Нанами Като переступила порог лачуги так, словно входила в старинный чайный домик, а не в фанерный барак. На ней было настоящее шёлковое кимоно — блеклого, серо-синего цвета, с едва различимым узором из пожухлых осенних листьев. Оно было старым, выцветшим от частых стирок, с аккуратными, почти невидимыми заплатами на сгибе правого рукава, но безупречно чистым и отутюженным. Ткань шуршала мягко, благородно, принося с собой сухой, чистый аромат сандала и полыни — запах старого сундука, в котором вещь берегли всю войну. Волосы Нанами были собраны в низкую, тугую косу, перехваченную простым роговым гребнем.
Ей было около двадцати пяти. Тонкие, правильные черты лица, смуглая кожа и глубокие, внимательные глаза, смотревшие на мир с выстраданной, спокойной серьёзностью. И тонкий шрам на щеке, сползающий на ключицу.
Сома ввёл её, и по его движениям — слишком резким, скованным — Юрико поняла, как сильно брат волнуется. Его протез стучал по полу торопливо: тук-тук-тук, без привычных пауз. Здоровая рука то и дело мяла край чистой рубахи. В этот миг он казался не суровым фронтовиком, а мальчишкой, который впервые привёл в дом кого-то бесконечно важного.
— Это Нанами, — глухо произнёс Сома, глядя куда-то в пол. — Мы… на рынке познакомились. Нанами — невеста Керо Кэано. Моего сослуживца. Мы вместе были на Филиппинах. Он погиб там. Рядом со мной.
Слово «погиб» упало в комнату тяжело и обыденно. В их мире мертвецы представляли живых чаще, чем визитные карточки.
Кохэку, вытерев руки о парадный, чистый передник, низко поклонилась:
— Проходите, Нанами-сан. Дом у нас скромный, но гостям мы рады.
Они уселись вокруг низкого деревянного стола, сколоченного Сомой. Мико разливала горячую, изумрудную жидкость по разномастным керамическим чашкам. Запах чайного пара мгновенно заполнил комнату — это был настоящий зелёный чай с ароматом жареного риса, сухой и терпкий, принесённый Сомой с рынка. Запах довоенного, мирного дома. Юрико смотрела, как тонкие, прохладные пальцы Нанами бережно обхватывают тёплую, шершавую глину, покрытую мелкими трещинками глазури, и как от этого тепла плечи гостьи чуть заметно расслабляются.
Обед тянулся неспешно: рис, варёный батат, острая редиска, рыба. Хината ел молча, не сводя с Нанами круглых, изучающих глаз. Он словно взвешивал этот шуршащий шёлк и тихий голос, решая, можно ли ей доверять. Нанами рассказывала о довоенном Сюри, Сома вставлял короткие, сухие реплики. Общая боль потерь делала их разговор ровным, лишённым надрыва.
Когда Кохэку убрала чашки из-под риса, оставив на столе только исходящий паром чайник, Нанами выпрямила спину. Шёлк её кимоно издал тихий, вздыхающий шорох.
— Сома рассказал мне, чем вы занимаетесь, — произнесла она, глядя прямо на Юрико и Мико. — О том, что вы собираете останки на побережье и в лесах. Я знаю, что случилось с отрядом Химэюри в пещерах Хаэбару. Моя младшая сестра… она тоже была мобилизована. Но их увезли на север острова. Она не вернулась.
Нанами замолчала, опустив глаза к чашке, где на зелёной глади плавала чаинка.
— Вы не можете просто оставлять их в безымянных лесных могилах или записывать на картонках, — продолжила она, и в её голосе появилась твёрдость. — Им нужен памятник. Кенотаф. Место, куда люди смогут приходить, чтобы плакать не над пустой, безразличной землёй, а перед камнем, который хранит их имена… Камень, на котором выбиты имена. Всех. Кого сможете найти. Кого не сможете — тоже. Потому что даже ненайденные заслуживают камня.
— Где мы возьмём камень? — тихо спросила Мико, и её голос прозвучал непривычно глухо. — На Окинаве не осталось целых мастерских. Всё разбито в щебень.
— Мой отец — каменщик, — Нанами подняла взгляд, и в её глазах Юрико увидела ту же упрямую силу, что вела их сквозь войну. — До войны он высекал надгробия и строил стены в Сюри. Он жив. У него сохранились инструменты. Когда я рассказала ему о вашей школе и о девочках, он сам попросил меня передать это. Он высечет кенотаф. Без оплаты. Это меньшее, что старый мастер может сделать для дочерей своего острова.
В комнате повисла такая глубокая тишина, что было слышно, как на улице остывает брезент школьного тента. Юрико перевела взгляд на Мико. Пальцы подруги, сжимавшие чашку, напряглись так, что казалось она сейчас раздавит её. Настоящий камень. Тяжёлый, вечный, светло-серый коралловый известняк, который не смоет ни один тайфун, не сожжёт ни один пожар.
— Где? — коротко спросила Мико. — Где мы его поставим?
— На холме, — ответила Нанами. — Там, где стояли здания вашей Первой женской школы. Там остался фундамент. Камень встанет на то самое место, где вы учились. Земля соединится с памятью.
— Спасибо, Нанами-сан, — выдохнула Юрико, чувствуя, как горло перехватывает горячая волна. — Мы принимаем этот дар. Передайте вашему отцу нашу глубокую благодарность.
Когда солнце коснулось вершин холмов, окрасив фанерные стены в густой, тревожный золотой цвет, Сома поднялся. Накинув куртку, он пошёл провожать Нанами к дороге. Стук его деревянной ноги — тук, тук, тук — медленно затихал в вечерних сумерках, смешиваясь с шуршанием шелка Нанами.
Кохэку долго смотрела им вслед через открытую дверь. В её глазах, окружённых глубокими морщинами, светилась тихая, материнская грусть. Она вернулась к столу, принялась протирать его влажной тряпкой, собирая крошки в ладонь.
— Хорошая женщина, — задумчиво произнесла Кохэку, не глядя на девушек. — Тихая, правильная. И Сома с ней будто ожил. Впервые улыбаться начал, хоть и прячется.
Мать остановила руку, стряхнула крошки в ведро и как бы между делом, самым будничным тоном, добавила:
— Вам бы, девочки, тоже пора подумать о будущем. Хватит уже в мертвецах копаться да с чужими детьми сидеть. Жизнь-то идёт, вон как трава после дождя прёт. Нашли бы себе женихов хороших… надёжных. Может, даже кого-нибудь с машиной…
Юрико, собиравшаяся сделать глоток остывшего чая, замерла. Воздух застрял у неё в горле. Намёк матери был настолько прозрачно-плотным, что его, казалось, можно было потрогать руками. Армейский «Виллис». Рен Кимура. Кохэку, со своей вечной занятостью у колодца и котелков, видела всё. Она подметила и частые визиты переводчика, и то, как долго его машина остывает под баньяном.
Мико, сидевшая напротив, медленно, с точностью метронома, повернула голову. Её тёмные глаза остановились на лице Юрико. Это был тот самый взгляд — спокойный, изучающий, слегка ироничный взгляд врача, который фиксирует предсказуемое ухудшение состояния пациента. «Я же тебе говорила», — читалось в её зрачках.
Юрико почувствовала, как густая, обжигающая краска стремительно заливает её шею, щёки, кончики ушей. Она опустила голову, готовая провалиться сквозь земляной пол.
И тут тишину лачуги разорвал звонкий, восторженный крик Хинаты, который до этого мирно ковырялся в своём углу с гильзами:
— А можно я им женихов найду?! — мальчик вскочил на ноги, его глаза горели азартом. — Я на рынке Макиси столько парней знаю! Я мигом! Выберу самых сильных, которые мешки со сгущёнкой таскают! Нам сильные нужны!
И тут Кохэку не выдержала. Она откинула голову назад и рассмеялась — искренне, громко, во весь голос. Это был первый настоящий, чистый смех в этом доме за долгие, долгие месяцы. От этого звука фанерные стены будто раздвинулись, а керосиновая лампа качнулась, разливая ровный золотой свет.
— Рановато тебе в свахи записываться, мальчишка, — сквозь смех сказала Кохэку, шутливо щёлкнув мальчика по носу. — Ты сначала школу окончи да читать научись без запинки. А сильные женихи от твоего вида в рваных штанах сами разбегутся.
Хината насупился, осмотрел свои колени, торчащие из прорех, но упрямо мотнул головой:
— Ну и пусть бегут! Я же не для себя ищу, а для них!
Он с такой непоколебимой, взрослой серьёзностью указал пальцем на Юрико и Мико, что даже Мико не выдержала — уголки её губ дрогнули, и она беззвучно, плечами, зажмурившись, рассмеялась вместе с Кохэку.
— Лучше съешь ещё рыбы, — сказала Нанами, подвигая Хинате тарелку с добавкой. — Тебе расти надо.
Сома вернулся поздно, когда лампа уже чадила, а «сваха» спал, уткнувшись носом в сахарный мешок. Брат разделся в темноте, со стуком отстегнул протез, прислонив его к фанерной перегородке, и тяжело опустился на циновку.
В комнате пахло остывшим чаем, горьким табаком Сомы и полынью — тонким, едва уловимым следом Нанами Като.
Юрико лежала с открытыми глазами, слушая ровное дыхание Мико рядом. Она думала о камне. О большом, сером блоке, который скоро поднимется над красно-серой землёй школьного холма. На нём высекут имена. И камень будет стоять на ветру, омываемый дождями, и говорить за тех, у кого отняли голоса.
Она вспомнила слова матери про «человека с машиной». Вспомнила взгляд Мико. Сердце Юрико забилось сильнее, стуча в грудную клетку изнутри. Мико заметила чужой интерес, заметила Рена, но оставалась абсолютно, кристально слепой к тому, что происходило в полуметре от неё, на этой самой циновке.
Юрико повернулась на бок, прижав ладонь к груди. Шрамы на левой ладони молчали. Она закрыла глаза, медленно погружаясь в сон, под такой-же медленный, мерный шум ночного океана, бьющегося о зазубренные скалы Мабуни.
← Пролог
Глава 18. Апрельский дождь →