Цикл «Зона Лимбо». Постскриптум
Он пришёл в барак — доктор, в белом халате, с тонкими руками, с бухгалтерскими пальцами.
Халат чистый. Без единого пятна. Без складок. Без следов. Как бывают чистыми вещи, которые стирают — каждый вечер, горячей водой, с мылом, с порошком, с тем особым, немецким педантизмом, который превращает грязь в пустоту, а пустоту в порядок.
Он сказал: «Танцуй».
И она танцевала.
Не потому что он велел. Не потому что она хотела. А потому что это была единственная вещь, которую она могла сделать — стоя на плацу, в полосатой робе, босая, на холодном, мокром камне, — единственная вещь, которая не была молчанием.
Она танцевала и воображала. Не потому что воображение спасает. А потому что воображение — это единственный стежок, который держит, когда все остальные порваны. Она воображала оперный театр. Оркестр. Чайковского. Ромео и Джульетту. Она воображала — сцену, и свет, и аплодисменты, и ту невозможную, стеклянную невозможность быть не здесь.
А он смотрел. И выбирал. Направо. Налево. Жить. В печь. Направо. Налево. Каждое движение — стежок. Маленькое решение. Маленький выбор.
Аккуратно.
Как колонка цифр.
Как портной.
Он дал ей кусок хлеба. Она могла бы съесть его — одна, на полу, в темноте, зажав в ладони, как зажимают единственное, что осталось. Но она забралась на верхнюю полку, к своим подругам, и разломила. И поделилась.
И в этом — в этом маленьком, ничтожном, незаметном жесте — в том, что она не съела одна, — было единственное, что стояло между ней и ничем.
Рука.
Протянутая.
С куском хлеба, разделённым на несколько частей.
И всё.
∞