Зона Лимбо. Глава 2. Пыль
Дорога из Львова на север начинается с того, что дороги — нет.
То есть она есть — на карте: тонкая красная линия, прочерченная имперским картографом с той же аккуратностью, с какой Фриц Ланг прочерчивал колонки в журнале учёта, — линия, соединяющая точку с точкой, Львов с Люблином, Люблин с Варшавой, Варшаву с Данцигом, Данциг со Штеттином, — далее, далее, по красным артериям Рейха, который ещё вчера простирался от Рейна до Буга, а сегодня сжимался, как сжимается кулак, из которого вытекает вода, — и красные линии на карте становились тем, чем были всегда: краской на бумаге.
На бумаге — дорога. На земле — месиво.
«Кюбельваген» полз по шоссе, как жук по размокшей газете. За рулём сидел Курт Циммер, ефрейтор из автопарка Ораниенбурга, приданный Фрицу в командировку вместе с машиной, — маленький, жилистый, с лицом, вырезанным из корня, — из тех шофёров, которые ведут машину не руками, а позвоночником, чувствуя каждую выбоину как личное оскорбление. Он молчал. Молчал, потому что всё, что можно было сказать, говорила дорога.
Дорога говорила — назад.
Мимо них — навстречу, в сторону Львова, откуда они только что уехали, — двигалось то, что три недели назад называлось вермахтом: грузовики с откинутыми бортами, в которых тряслись солдаты с лицами цвета дорожной грязи; мотоциклы, гружённые так, что коляски скребли днищем по камням; конные повозки — конные повозки! — в армии, которая гордилась танками; и пехота, серо-зелёная, бесконечная, шагающая не в ногу, без строя, без песни, — масса, утратившая единственное, что отличает армию от толпы: направление.
— Куда вы? — крикнул Фриц, высунувшись из машины, когда «кюбельваген» в очередной раз замер, упёршись в пробку.
Лейтенант — молодой, с землистым лицом и глазами, в которых уже погас тот огонёк, который в учебниках называют «боевым духом», — шёл рядом со своими солдатами, пешком, — машину, вероятно, бросил, или потерял, или её больше не было.
— На Львов, — сказал лейтенант. — Приказ — удерживать Львов.
— Чей приказ?
Лейтенант посмотрел на Фрица — на чёрную форму, на руны в петлицах, на мёртвую голову на фуражке, — и в этом взгляде было то выражение, с которым полевые офицеры смотрели на людей из СС: как смотрят на крысу, нашедшую сыр.
— Приказ, — повторил он и пошёл дальше.
Чей приказ — он не знал. Никто не знал. Приказы рождались из пустоты — из слухов, из обрывков последних радиограмм, из слов, сказанных кем-то кому-то час или сутки назад, — и каждый противоречил другому, и все вместе они противоречили реальности, а реальность противоречила самой себе.
А по обочинам текло другое.
Справа, толкая перед собой тележки с перинами и кастрюлями, шли те, кто бежал от немцев на восток. Слева, кутаясь в платки, брели те, кто теперь бежал от русских на запад. Встречные, трущиеся друг о друга потоки паники.
Евреи и цыгане шли в одной пыли с поляками, плечом к плечу, и это было неправильно — не потому что шли, а потому что вместе. В том каллиграфически безупречном мире, который строил Фриц, эти потоки не могли пересекаться. Но расчерченный мир кончился. Остался мир нерасчерченный, где все спасались по одной обочине.
— В октябре всё было иначе, герр унтерштурмфюрер, — вдруг сказал Циммер, не отрывая взгляда от грязного ветрового стекла. — Ровно год назад.
Он крутанул руль, объезжая дохлую лошадь с раздутым, как барабан, животом.
— Когда мы входили в Судеты, пыли не было. Там, в Карлсбаде, они стояли вдоль дорог. Девушки бросали нам на броню астры. Осень была тёплой, и эти цветы… они пахли духами, мокрым асфальтом, праздником. Мы ехали по Европе, как боги, герр Ланг. А теперь… Мне девушка бросила — белую — прямо в кабину. Я её засушил. Жене хотел отвезти.
Он замолчал.
— Отвёз? — спросил Бремме сзади.
— Потерял. Между Прагой и Бреслау. Выпал из кармана. Или я его выбросил. Не помню.
Циммер сплюнул в приоткрытое окно.
— А теперь мы едем по выгребной яме. И никто не знает, в какую сторону из неё выбираться.
Фриц промолчал. Слова водителя отскакивали от него, не причиняя вреда, потому что внутри Фрица работала другая механика. На его коленях лежал коричневый кожаный портфель с монограммой KL. И внутри этой лесной, первобытной паники портфель оставался последним островком высшего, кристального разума. Там лежала папка с грифом «Geheime Reichssache».
Его командировка во Львов, в этот плавильный котёл национальностей, не была инспекцией. Ораниенбург столкнулся с кризисом, который Фриц, как хороший управленец, должен был разрешить. Аресты «асоциальных элементов» шли по графику, но система давала сбой на выходе: старики, больные, истощённые не могли работать. Они занимали место. Они потребляли брюквенную баланду. Они были убылью без прибыли, строкой в бюджете, которая не сходилась.
Стрелять их было нерентабельно. Пуля — это латунь, это порох, это логистика и человеческий фактор. Экономика смерти требовала изящества.
Именно поэтому Берлин отправил его на Восток. Здесь, в Галиции, где местное население с радостью готово было взять на себя часть грязной работы, где антисемитизм впитывался с материнским молоком, Фриц Ланг искал новое решение. Он проводил встречи. Он чертил схемы. что делать с теми, кто не может работать?
Он был в шаге от чистого, почти математического озарения. Он уже видел контуры больших, светлых помещений с душевыми лейками под потолком, где проблема решалась бы гигиенично и без расхода цветных металлов.
Но русские десантники и французские танки превратили его чертежи будущего в макулатуру. Его идеальный Рейх, где он был бы Архитектором Чистоты, рухнул, оставив его в пыли, бегущим на север, к жене.
— Циммер, — сухо приказал Фриц. — Сворачивай. Просёлок. Любой.
— Но герр унтерштурмфюрер, это не по карте…
— Сворачивай. Нам нужно прочистить фильтры и попытаться поймать волну. В этом месиве мы до ночи не проедем и двадцати километров.
«Кюбельваген» вильнул, перевалился через канаву и, сминая сухой татарник, съехал с имперского шоссе. Густой, ревущий шум беженцев начал стихать, затягиваться жёлтой листвой, пока не превратился в глухой, отдалённый гул океана.
Они остановились через два километра, у старой каменной ограды. Мотор чихнул и замолк. Наступила тишина — та самая, оглушительная тишина сентября тридцать девятого года, в которой ещё можно было услышать, как падает жёлудь, хотя в двадцати милях отсюда уже падали фугасы. Тишина паузы. Тишина между выдохом и вдохом.
Бремме, связист, тут же выскочил из машины, бережно, как младенца, вынес рацию на капот и закинул тонкий провод антенны на ветку дуба. Циммер открыл багажник, доставая жестяные банки с тушёнкой и хлеб. Фриц вышел из машины, разминая затёкшие ноги. Он достал сигарету. Вытер руки платком — аккуратно, палец за пальцем. Жест из того мира, где после каждого документа нужно было мыть руки.
Он закурил. Дым смешался с запахом прелой листвы.
И тут из подлеска появилась собака.
Не выбежала — появилась, как появляются вещи в этом расшатанном мире: без предупреждения, без причины. Минуту назад — пустое поле. А теперь — она. Крупная дворняга, грязно-белая, с подпалинами, худая до такой степени, что каждое ребро читалось под кожей, как струна.
Она стояла на границе света и тени. Не лаяла. Не рычала.
Но страшным было не её истощение. Страшными были её соски — набухшие, тёмные, оттянутые к земле. Она была кормящей матерью. Матерью, у которой было много молока, но те, кто должен был его пить, исчезли в воронках этого безумного дня.
Она стояла и смотрела на них. И в её карих, прозрачных глазах не было ни голода, ни мольбы. В них был только один вопрос, старше человеческой речи: Где? Где мои?
Циммер замер с открытой банкой.
— Иди сюда, шавка, — тихо позвал он, отламывая кусок жирного мяса и бросая в траву. — На…
Собака даже не повела ухом. Ей не нужно было мясо. Она искала то, что эти люди в серой и чёрной форме забрали у мира самим фактом своего существования.
Фриц смотрел в жёлтые глаза животного. И в этом бессловесном контакте было что-то, от чего горло перехватило спазмом. Потому что он знал этот взгляд. Он видел его на аппельплаце в Заксенхаузене, когда из барака выводили женщин, тех, кого переводили — куда? в другой барак? на другой объект? в другую графу? — и они оборачивались, и глаза их перебегали по шеренге, — и вопрос был тот же, тот же, один и тот же: Где? Где мои?
Но тогда этот взгляд был для Фрица просто материалом. Входящим потоком. А сейчас, на этом пустом поле, реальность дрогнула, заскользила, и в жёлтых собачьих глазах Фриц внезапно увидел Хельгу. Увидел жену, стоящую в затопленном берлинском подвале. Хельгу, прижимающую к себе онемевшего Клауса, пока сверху, из равнодушного неба, с воем падает бомба, которой абсолютно всё равно, чьё мясо рвать.
Удар чужой, невыносимой боли прошил его под лопатку. Простая человеческая слабость, от которой он так тщательно лечился годами, — строевой подготовкой, уставами, колонками цифр, — что-то, чему он не знал названия и знать не хотел, — хлынуло в него, как вода в трюм.
— Пошла вон! — хрипло выкрикнул Фриц.
Он шагнул вперёд, выхватив из кобуры тяжёлый люгер. Рука архитектора лагерей, всегда такая твёрдая, мелко, непривычно задрожала. Он наставил ствол на животное, защищаясь от её глаз, от её потери, от своего собственного рухнувшего мира.
— Пошла вон, тварь!
Собака не испугалась. Она посмотрела на пистолет, медленно моргнула и, так же бесшумно повернувшись, растворилась в осеннем лесу, унеся с собой свою тяжёлую, невостребованную любовь.
Фриц стоял, тяжело дыша, сжимая пистолет.
И в эту секунду за его спиной громко, надрывно затрещала рация.
— Герр унтерштурмфюрер… — голос Бремме из-под наушников прозвучал сухо, как ломающийся сухостой. Связист смотрел не на аппарат, а куда-то сквозь капот машины. — На частоте сорок два и три. Открытым текстом. Без шифра.
Фриц медленно опустил люгер, не снимая пальца со спуска.
— Докладывай.
— Кенигсберг передает. Растенбург пал. Советские парашютисты захватили штабной поезд.
Бремме сглотнул.
— Фюрер мёртв, герр Ланг. Он застрелился.
Лес вокруг них стоял жёлтый, тихий и абсолютно безучастный. Фриц посмотрел на кусок жирного мяса в траве, на медный провод, перекинутый через ветку дуба, на свой коричневый портфель с монограммой. Всё кончилось. Мир, расчерченный на колонки, умер.
Он спрятал пистолет в кобуру.
— Сматывай антенну, Бремме. Циммер, заводи. Едем.
— Куда, герр унтерштурмфюрер?
— На север. К морю.
Ему нужно было ехать. На север. К Хельге. К двум собранным чемоданам.
KL (Konzentrationslager) — Концентрационный лагерь в нацистской Германии.