Операция «Бродячий пёс». Глава 1
Йога vs. Апокалипсис
14:41 EST, Кембридж, Массачусетс. Лаборатория Линкольна
Снег в Кембридже падал так тихо, что, казалось, можно было услышать, как кристаллы льда касаются черной воды Чарльз-ривер. Это был не тот снег, что я помнила из детства, — не колючий, злой снег гор Загрос, который резал лицо, как песок пустыни Деште-Кевир. Этот снег был мягким, стерильным, почти невесомым, как предвыборное обещание демократа. Он укутывал кампус MIT в белое одеяло забвения, стирая углы брутальной архитектуры, смягчая звуки города, превращая мир в японскую гравюру, где нет ни прошлого, ни будущего, только вечное, застывшее «сейчас».
Я сидела в эргономичном кресле Herman Miller, которое стоило больше, чем годовой бюджет деревни Абьяне, у окна лаборатории, и кондиционер гудел над головой с монотонностью буддийского монаха. Сидела и смотрела, как на экране монитора пульсирует жизнь — не моя, а механическая. Маленький дрон-колибри, проект «Nano-Hummer», совершенный в своей миниатюрности, махал углепластиковыми крыльями с частотой сорок герц. Его тельце было размером с мой большой палец, а камера в глазу могла различить номер машины с высоты двести метров. Министерство обороны платило нам за то, чтобы эта птичка летала тише и дольше. Я смотрела на него и думала о том, как странно устроена память: она хранит не события, а тактильные ощущения. Шершавость глиняной стены. Липкость фиников. Холод отцовского пистолета, который он случайно положил на обеденный стол. И ощущение пыли в доме тёти Нилу. Всё это осталось там, на Стороне А, в мире, который чуть не сгорел, но радиоактивный пепел от которого я всё ещё носила в карманах своего накрахмаленного халата.
Здесь, на Стороне Б, всё было другим. Безопасным. Гипоаллергенным. Моя жизнь теперь была похожа на этот снегопад — красивая, упорядоченная и холодная. Я научилась сортировать мусор по четырём контейнерам, пить матча-латте вместо чая с чабрецом и улыбаться той вежливой, американской улыбкой, которая обнажает зубы, но прячет душу. Я построила себе стеклянный замок из грантов DARPA, горящих дедлайнов и еженедельных сессий с доктором Голдберг, которая учила меня искусству отпускать.
«Зи, — говорила она мягким голосом, похожим на шуршание долларовой купюры, — семейная травма — это не тюрьма, это опыт. Ты не дерево, ты птица. У тебя нет корней, у тебя есть крылья. Лети».
И я летела. Или делала вид. Я слушала инди-фолк, в котором страдания были уютными, читала Салли Руни — книги в которых не было войны, и старательно забывала язык, на котором слова «жизнь» (zendegi) и «тюрьма» (zendan) звучат почти одинаково. Я стала мастером искусства «моно-но аварэ» — печального очарования вещей, которые проходят мимо, не касаясь сердца. Я смотрела на снег и чувствовала себя снежинкой — уникальной, одинокой и медленно тающей на чьей-то тёплой ладони.
На экране дрон-колибри завис в воздухе, идеально неподвижный. Сорок взмахов в секунду — и полная иллюзия покоя. Как я.
И в этот момент хрупкую тишину лаборатории, эту симфонию меланхолии и интеллектуального покоя, изнасиловал звук.
Не сирена воздушной тревоги. Не грохот разрыва. Хуже.
Это был рингтон моего телефона. «Dynamite» BTS. Веселый, идиотски жизнерадостный поп-гимн из той ночи, когда мой мир рухнул. Я поставила его специально — как напоминание о том, что даже в аду может играть диско.
Я вздрогнула так, что чуть не опрокинула чашку с полуостывшим чаем. Иллюзия рассыпалась. Акварель стекла грязной лужей.
На экране высветилось фото: «МАМА (ТОКСИЧНО)».
А следом, второй линией, уведомление в Telegram: «ПАПА (КСИР)».
И тут же, пулемётной очередью, сообщения в WhatsApp от Насрин:
«Зейнаб, возьми трубку, твою мать!»
«Они опять случайно уронили мир».
«Отвечай, сучка, мы все умрём!»
Я смотрела на телефон, как на неразорвавшийся снаряд, внезапно материализовавшийся среди моих чертежей. Сердце, которое только что билось в ритме падающего снега, сорвалось в панический галоп.
— О боже, — прошептала я своему коллеге, Кевину. У Кевина были волосы розовые, как мечты о социализме, и футболка с надписью «Тревожность — это моя суперсила». Он сидел за соседним столом и моделировал турбулентность, поедая веганский круассан. — Они снова это делают. Они снова нарушают мои личные границы.
— Кто? — спросил Кевин, лениво помешивая свой латте на овсяном молоке цифровым стилусом. — Республиканцы? Твой лендлорд?
— Хуже. Мои родители. Они звонят только в двух случаях: когда я забыла поздравить троюродную тётю Фатиму с днём рождения, что является смертным грехом, или когда летит межконтинентальная баллистическая ракета. И судя по тому, что тётя Фатима родилась в марте…
— Слушай, — Кевин зевнул, не отрываясь от монитора. — Если мир взорвётся, наш paper для Nature всё равно не примут? Дедлайн в понедельник.
— Если мир взорвётся, рецензент всё равно найдётся, — на автомате ответила я. — И напишет, что методология недостаточно прозрачна.
— А ты не пробовала более радикальные методы домашней сепарации? — спросил он, откусывая круассан. — Может, тебе всё же сделать татуировку? Ну, знаешь, что-то дерзкое. Глядишь, они и отстанут. Родители с Ближнего Востока ненавидят, когда портят «храм тела». Моя мама-католичка месяц со мной не разговаривала после того, как я набил Пикачу. Это был лучший месяц в моей жизни.
Я посмотрела на него с жалостью. Кевин мыслил категориями пригорода Огайо, где самой большой проблемой было неправильно подстриженная лужайка.
— Кевин, мой отец — полковник Корпуса Стражей Исламской Революции. Его не испугаешь бабочкой на пояснице или Пикачу на лодыжке. Чтобы они от меня отстали, татуировка должна быть идеологической.
— Типа флаг США?
— Недостаточно радикально. Ага. Только разве что с номером из Дахау на запястье. Вот это был бы шах и мат.
Кевин поперхнулся латте. Капли овсяного молока брызнули на клавиатуру.
— Чувиха, это… это очень темно. Даже для тебя. Это cancel culture level.
— Добро пожаловать в мой мир, — мрачно усмехнулась я. — У нас тут темнота — это национальный ресурс, Кевин. Мы её экспортируем. Как нефть.
Но телефон все еще вибрировал, подпрыгивая на столе и медленно сдвигаясь к краю, словно лемминг, решивший покончить с собой. Он требовал внимания. Он орал голосами Чонгука и Чимина. Он тянул свои невидимые щупальца через Атлантику, через годы когнитивно-поведенческой терапии, через мою новую идентичность успешного инженера, пытаясь утащить меня обратно в ту красную глину, в тот дом с призраками и запахом страха.
«Дочь, бросай всё, нам нужно поговорить о конце света, и ты должна это исправить, потому что ты училась в MIT, а мы платили за твою учёбу нервными клетками всей нации».
Я вздохнула. Вся моя японская поэзия, вся моя новая жизнь, все мои «крылья» рушились под натиском этого настойчивого, древнего, персидского требования: долг.
Я протянула руку. Палец завис над экраном. Зелёная кнопка «Ответить» или красная «Умереть для семьи».
Я нажала «Сбросить».
— Не сегодня, — сказала я телефону твёрдо. — Сегодня я выбираю себя. Это единственное, чему меня научил наш семейный апокалипсис: никого другого ты всё равно не спасёшь. И вообще, у меня хот-йога в пять. Мне нужно открыть чакры, а не бункер.
В этот момент мне показалось, что я сделала что-то невероятно взрослое, терапевтическое, правильное. Я защитила своего внутреннего ребёнка от внешней геополитической угрозы. Я осталась снежинкой, нетронутой грязью истории. Сорок секунд тишины. Сорок секунд, в которые я почти поверила, что победила.
Но телефон зазвонил снова. Мелодия сменилась. Это был стандартный, резкий звонок. На экране высветился номер. Не иранский +98. Не американский +1. Это был +850. Код Северной Кореи.
Кевин перестал жевать.
— Зи! Это… это же КНДР?.. Тебе звонит Ким Чен Ын? Они тебе звонят? Зи, ты что, тайный агент? Ты же говорила, что из Ирана!
Я почувствовала, как дёргается левый глаз.
— Кевин, — сказала я ледяным тоном. — Кажется, личные границы отменяются. И йога тоже. Если я не вернусь через десять минут, удали мою историю браузера.
Я схватила телефон и выбежала в коридор.
Глава 2. Кимчи и судьба →
← Предыстория