Зона Лимбо. Глава 12. Танго
Утро было прозрачным.
Тем особенным ноябрьским утром, когда воздух — стеклянный, и в стеклянном воздухе каждый звук отдельный, каждый контур резкий, и мир кажется ясным, промытым, — как после долгой болезни, когда лихорадка отступила.
Фриц спустился по ступеням в полуподвал. Постучал.
Запах — мел, нагретая шерсть, керосин от лампы. Обрезки ткани на полу. Катушки ниток на полке. Выкройки на стенах. Тепло.
— Доброе утро, герр Вебер, — Гольдштейн сидел у лампы. Руки двигались. Игла входила в ткань. Выходила.
— Вы были на вокзале? — спросил портной, не поднимая головы.
— Был. Моих не было.
Гольдштейн кивнул. Медленно. Без комментария.
— Костюм готов. — Он поднялся, подошёл к манекену у стены. Снял костюм — тёмно-серый, неброский, с узкими лацканами. Костюм, в котором можно быть кем угодно. Расправил, сложил. — Довоенная ткань. Хорошая диагональ. Примерите?
— Нет, спасибо. В гостинице.
— Как хотите. — Гольдштейн положил костюм на прилавок. Остановился. Посмотрел на Фрица поверх очков. — К этому костюму вам нужен свитер. Тёплый. Зима скоро.
Он достал из шкафа свитер — светло-серый, крупной вязки, мягкий.
— Примерьте хотя бы. Я должен убедиться в плечах.
Фриц посмотрел на свитер. Посмотрел на Гольдштейна.
— Ноа, не нужно.
— Примерьте, — повторил портной, и в голосе была та портновская настойчивость, которая не терпит возражений.
Фриц снял пальто. Расстегнул рубашку. Потянул через голову. Поднял руки, чтобы надеть свитер.
На секунду левая рука обнажилась — внутренняя сторона, там, где рука переходит в подмышку. На бледной, незагорелой коже — татуировка. Маленькая, чёрная, аккуратная. Группа крови. Две буквы и цифра. Метка. Которую нельзя снять, как форму. Нельзя сжечь, как сжигают в печи.
Фриц натянул свитер. Быстро. Шерсть скрыла руку, скрыла метку.
Но взгляд Гольдштейна — тот скользящий, секундный взгляд поверх очков — задержался. На долю секунды. В нём не было ни страха, ни ненависти. В нём была тысячелетняя, ледяная, невыносимая тяжесть абсолютного знания.
— Подходит, — сказал Гольдштейн. — Возьмёте?
— Сколько? — спросил Фриц.
— Подарок.
Он сказал это просто. Без нажима. Как говорят о погоде.
Фриц кивнул.
Гольдштейн завернул костюм и свитер в серо-коричневую обёрточную бумагу, перевязал бечёвкой. Пальцы двигались точно, привычно. Свёрток лёг на прилавок — аккуратный, прямоугольный.
— Спасибо, Ноа, — сказал Фриц. Взял свёрток. Повернулся к двери.
— Герр Вебер.
Фриц остановился. Спиной к портному.
— Удачи вам. Найдите вашу семью.
Фриц не обернулся. Вышел.
На Банхофштрассе, у лотка старьёвщика, он купил чемодан. Небольшой, потёртый, фибровый, с поцарапанными замками. Чемодан, побывавший в чужих руках.
В вестибюле «Кайзерхофа» портье поднял глаза от газеты. Взгляд скользнул по чемодану.
— Собрались уезжать, герр Вебер?
— Завтра. Наверное, завтра.
Он поднялся в номер. Положил свёрток на кровать. Развернул. Костюм — серый. Свитер — мягкий, светло-серый. Сложил в чемодан. Замки щёлкнули.
Сел на кровать. Потом — лёг.
Потолок — белый. Трещина — нет, без трещины. Потолок номера двенадцать.
Он видел.
Мысль пришла не из головы — из затылка, из того места, где позвоночник соединяется с черепом. Из животного, древнего места, которое не думает, а знает.
Гольдштейн видел татуировку. Взгляд — секундный, скользящий, — но достаточный. Он знает. Он знает, что Вебер — не Вебер. Он прочитал тело, как портной читает ткань: по швам, по затяжкам, по следам.
И что теперь? Расскажет? Патрулю? Англичанам? Тем, кто ищет «разных»? Или промолчит? Потому что устал? Потому что зима? Потому что подарок?
В тишине комнаты, прямо внутри его черепной коробки, начал рождаться звук. Сначала это был просто стук крови в висках. Но затем стук обрёл форму.
Музыка — резкая, нервная. Бандонеон. Инструмент, который не играет, а дышит, и дыхание рваное, лихорадочное. Танго, вывернутое наизнанку. Танго без партнёра. Танго, в котором ведёт страх. Ритм был неровным, синкопированным — не три четверти вальса, а что-то рваное, портовое, из города, которого он никогда не видел, из порта на другом краю земли.
Скрипки резали воздух короткими штрихами. Бандонеон выл всё пронзительней. Стены номера двенадцать сужались. Фриц лежал, и потолок плыл, и музыка нарастала — била по оголённым нервам — и мысль, не мысль, а пульс, повторяла:
Он знает. Он расскажет. Он…
Музыка оборвалась. Тишина. Тиканье часов — откуда? Со стены? Из головы?
Фриц заснул.
Он проснулся в темноте. Вечерней, густой. За окном фонарь, рыжий. Тени длинные. Тишина, которая бывает между семью и восьмью часами, когда дневные люди ушли, а ночные ещё не вышли.
Фриц встал.
Движения были экономными и математически выверенными. Пульс — ровный. Дыхание — спокойное.
Он оделся. Пиджак. Пальто. Ботинки зашнуровал аккуратно, двойным узлом. Подошёл к кровати. Взял край застиранной простыни и сильным рывком оторвал узкую длинную полосу. Сложил и убрал в карман.
Вышел.
Коридор пуст. Лестница пуста. Вестибюль пуст. Портье нет. Часы на стене тикают.
Улица. Ганновер ночной, мокрый. Фонари через один. Фриц шёл — и походка была другой: не сутулой, не осторожной — прямой, мерной, походкой человека, который идёт выполнять.
Хозяйственная лавка на Курцештрассе. Деревянная дверь. Замок, который не выдержал бы и ребёнка. Фриц ударил плечом. Дверь хрустнула. Он вошёл в темноту, пахнущую мылом и химикатами. Нашёл канистру — жестяную, полную. Взял.
Вышел. Не оглянулся.
Банхофштрассе. Дом. Ступени вниз.
Окно полуподвала горело. Тёплый, жёлтый свет на мокром асфальте. Движения за стеклом не было видно. Или было. Фриц не всматривался.
Он отвинтил крышку канистры. Запах керосина — густой, маслянистый — ударил в ноздри.
Плеснул на дверь. Керосин потёк по зелёной краске, по дереву, к порогу. Плеснул на оконную раму. На стену. Канистру поставил у ступеней. Достал тряпку. Промочил.
Достал спички. Чиркнул.
Маленький жёлтый огонь. Поднёс к тряпке. Ткань занялась. Бросил под дверь.
Огонь, коснувшись керосина, взревел, поднялся, охватил раму. Дерево трещало. Краска пузырилась. Дым пошёл вверх — чёрный, густой.
Фриц отступил на несколько шагов. Остановился на краю тротуара. Руки в карманах пальто. Стоял и смотрел.
Огонь рос. Буквы на вывеске — «Н. Гольдштейн. Портной» — чернели, корчились. Дым поднимался. Чёрный. С чёрными хлопьями.
Краем глаза он уловил движение. На противоположной стороне узкой улицы, на втором этаже тёмного дома, осветилось окно. Фриц медленно повернул голову.
Женщина.
Она стояла у окна. В синем платье с белым воротничком. Лицо бледное, освещённое отсветом огня. Лицо, которое он знал. Нет — лицо, которое было похоже. На Хельгу. На женщину в саду. На всех. На никого.
Она смотрела на огонь. Потом — на него.
Затем подняла руку и медленным, беспощадным движением задёрнула тяжёлую тёмную штору.
Эпилог →
← Пролог
Бандонеон — духовой язычковый музыкальный инструмент, разновидность гармоники. Благодаря ему музыка аргентинского танго получила такое пронзительно-щемящее звучание.
Главная музыкальная тема фильма «12 обезьян» (режиссёр Терри Терри Гиллиам, 1995) — Suite Punta del Este Астора Пьяццоллы, композитора и виртуоза игры на бандонеоне. Меланхоличная и напряженная мелодия инструмента звучит на протяжении фильма, подчеркивая атмосферу антиутопии и временной петли.